Аркадий Аверченко Глупые и умные Я никак не могу забыть одного пустякового, пожалуй, даже глупого случая… Однажды, на репетиции моей пьесы, когда режиссер носился по пыльной сцене, как ураган, актеры устало бродили из угла в угол с тетрадками в руках, а я кричал до хрипоты, стараясь внушить им, что играть нужно гениально — в это время освободившийся скромный актер на вторые роли, слонявшийся с задумчивым видом за кулисами, подошел к премьеру и грустно сказал ему: — Если вдуматься— какой это ужас! — Что такое? — встревожился мнительный премьер, отрываясь от тетрадки. — Лермонтов-то… — Ну?! — Умер 27-и лет, а? Убили… в самом расцвете жизни… А? Не ужасно ли! — Ну, так что?! — Да вот я и говорю: стоит только вдуматься — какой это ужас! — А убирайтесь вы к черту! Ну, что вы лезете со всякой ерундой. — Это Лермонтов, по вашему, ерунда? — с горьким выражением в лице прошептал актер. — Нечего сказать, интеллигенция. Тряся с огорченным видом головой, он подошел к режиссеру и сказал: — Вдуматься если — какой ужас! — Что?! Опять ролью недовольны? Ну, уж я, милый мой, и не знаю… — Да нет, я не о том. Вы подумайте только, вдумайтесь в этот ужас: Лермонтов умер 27-и лет!! Об этом уже все забыли, с этим как-то странно примирились, но если так, на свежую голову… — У вас не свежая голова, а глупая, — с досадой вскричал режиссер. — Чего вы от меня хотите? — Я говорю: если вдуматься! Двад-ца-ти се-ми лет от ро-ду!! Ведь это ужас! — Да вам-то что такое? — родственник вы ему, что ли? — Нет, я не родственник, но ужасно то, что с этим уже все свыклись и никто не обращает внимания… Подходил он и к премьерше, и ко мне. — Простите, я занят, — пробормотал я. — Да я от вас ничего не хочу. Но, неужели, вас, литератора — не ужасает тот факт, что такой гениальный поэт прекратился на 28 году жизни. Что бы он мог дать еще! Господи! 27 лет! Умереть юношей! На глазах его стояли слезы. — Да вы, что, — насмешливо спросил я. — Только сейчас об этим узнали? — Нет, не сейчас, конечно. Но почему-то вспомнилось, и я в такой ужас пришел… Подходил он и к суфлеру. — Подумай-ка, Николаич… Какой ужас, а? — Проигрался? — Нет… А Лермонтов-то! На 28 году жизни помер. — Товарищи были? — Что ты! Он несколько десятков лет тому назад помер. — Так чего ж ты лезешь, идиот. Смотрите-ка, чего человек разнюнился? Мне подавать надо, а он… Надоел всем этот странный слезливый актерик страшно. Подходил даже к бутафору и декоратору: — Лермонтов-то! — Ну? — На 27 году застрелили. * * * Недавно мне этот актерик вспомнился. Я прочел газету, побледнел, закусил губу и побежал к своему знакомому Симеону Плюмажеву. — Симеон! — сказал я, глядя на него влажными глазами. — Какой ужас-то: в Харьковской тюрьме повесили уголовного преступника за несколько часов до помилования, которое ожидалось всеми. И, именно, местный власти спешили его повесить до получения помилования. Виселицу строили наспех, и даже гроба не успели сделать. Подумай: так спешили, что не успели сделать гроба! Вешали тайком, а когда арестанты, услышав отчаянные крики казнимого (они тоже знали о помиловании) — спросили, в чем дело? — им объяснили, что это кричит тифозный в бреду!! — Ну? — удивленно поднял брови Симеон Плюмажев. — Ты только подумай: спешили, чтобы успеть до помилования! Не успели гроба сделать! — А чего ж они не купили готовый гроб, — удивился Плюмажев. — Я, конечно, понимаю: какой-нибудь глазетовый с кистями дорого стоит а простой, некрашеный — да ведь ему красная цена 2 целковых. — Да я тебе не о том говорю. Ты вдумайся: они спешили! — Да уж, — покачал головой Плюмажев. — Поспешишь, людей насмешишь. У нас тоже в имении один повесился. Его сняли, а он кричит: водки! Настоящая русская натура. Я вздохнул, отошел от Плюмажева, и подошел к одному из его гостей. — Читали? Насчет тюрьмы-то. Какой ужас! Я не могу думать без дрожи. — Вы что же, родственник его были, что ли? — Нет, так… — «Так» только вороны летают, — пошутил гость. — А тифозный-то что ж… Так на самом деле и не кричал? — Конечно!! Это надзиратель сказал, чтобы успокоить арестантов. — А ловко придумано, — пришел гость в восхищение. — Простой надзиратель, а какой шустрый… * * * Однажды я проезжал по Чернышеву переулку, и снова увидел ту невероятную вывеску, о которой уже однажды писал, думая, что на мое указание кто-нибудь, кому подлежит, обратить внимание. Именно: в Чернышевом переулке (угол Загородного) висит большая вывеска: — «Приготовительное училеще». Снова я был возмущен таким безграничным цинизмом, таким разгулом безграмотности ведомства народного просвещения… Приехал к Плюмажеву (у него снова были гости) и сказал: — Прямо невероятно! Подумайте только: в центре Петербурга на фасаде училища, того самого, которое должно насаждать грамотность, висит вывеска: «Приготовительное училеще». — Как? — прислушался Глюмажев. — Учи-ле-ще! — А как же

loading